Наталья Галкина

Клюзнериана

Boris Klyuzner.
Concerto for two violins
and symphony orchestra.
In memory of Iohannes
Sebastian Bach

1
Семь – радуга или октава
он перепутал и забыл,
и, будучи крутого нрава,
крутые лестницы любил.
Взбегали в облака перила,
спускался он, землей влеком,
и с ним ступенька говорила
седьмая хриплым голоском:
“Есмь семь!”

2
Я пить хочу из этого ключа,
который в срубе Вашего колодца,
пока вода в нем холодна и льётся.
Но солнце из-за Вашего плеча
безрадостно прекрасно в этот вечер,
и негасимые осинок свечи
не всколыхнет сквозняк, затрепеща.
Во времени, должно быть, перерыв.
Закат исполнился свеченьем лунным.
Хрусталь теней стал отсветом чугунным.
И ключ заледенел, не напоив.

3
Не насылала я громов,
дождем не залила
и паутины горьких снов
с углов не обмела.
Я не дослушала речей,
витала свысока.
Прощайте, свет моих очей.
Бросаю горсть песка.

4
Запах дыни и карболки, гиацинта, дёгтя, сна.
Астраханской барахолки катавасия слышна.
Бирюзовое колечко, пальчик, выкрашенный хной.
Домотканое крылечко с перекладинкой одной.
Шик французского романа, дух английских пуритан,
и кавун среди лимана: угощайтесь, капитан!
Полуночница чудная, не дававшая житья
пересмешница ночная, мышь летучая моя.
Дремлет Азия, юница, и Европе, жене, спать,
а хазарской баловнице всё б гадать, судьбу пытать...

5
Кафедральный собор мой, купол дома,
где мадонна валторна и волн валы,
я великой сенью твоей влекома
или светом звука любой шкалы.
Если есть чувство – где твои своды,
если есть чудо, то оно – вот,
где богиня арфа и руин воды
с яснослышащим ключником у ворот,
где из тьмы сияет роза окна,
где волшебница-флейта и тишина.

6
Я всё ещё во сне витаю,
где недоулок и порог,
и одуванчики ввергаю
в лавровый Ваш венок.
Когда весна, перната дева,
в свои крыла вплетет сирень,
мне чудится под аркой слева
одна ступень.

7
Женские образы Вас окружают, maestro:
девочка-мать, опустившая очи и капор,
тайные жены и призрак погибшей невесты
золотовласой,
и поэтесса по имени Анна,
что в полнолунье встает из соседней могилы,
но Полигимния
с вечно рассеянным взором
ей не дает подойти
и шептать заклинанья.

8
По Вашим нотам свиристель
поет сегодня и летает.
И ветры разных скоростей
в различных облаках витают.
Вы где-то в будущих веках.
Бреду – мне время изменило,-
на память выпачкав рукав
смолою дерева с могилы.
Свиристелей полон клён,
певчий и беспечный,
то загадочный канон,
а то бесконечный...

9
Вашу жизнь
вижу,
плутуя в жмурки:
сквозь ресницы:
ворот выцветшей куртки,
нотных знаков страницы.
По резной галерее
музыкального особняка
вы идете, в кармане рука,
бильярдист, дуэлянт, Сирано
из чужого кино.
Все детали и знаки несоединимы.
Лай пропавшей собаки.
Голос Диотимы.
Сны навыворот в святочных шкурах,
взрывах белых и бурых,
на гнедых и каурых,
на гнедых и каурых.

10
О чем мне тот сквозняк проохал,
волны ближайшей рикошет,
пока я представляю плохо.

Он сам – событие, эпоха,
идея, тема и сюжет.

Под аркой об одной ступени
в цветном архитектурном сне
он пребывал – то в нетерпенье,
то в забытьи, - но в стороне.

О воинов святые лица!
нечеловеческие лица!
где искаженья смертный след!
В дни поражений и побед
над танком ли, над колесницей –
всё то же небо Аустерлица,
другого там в помине нет.
Высоты в свеях лучезарных
в предсмертных образах полков:
пустотных, страшных, капиллярных
нездешних свеях облаков.

Войну он видел из седла.
Под сенью женщины крылатой
из орудийного сопла
гремело
Basso ostinato,
и, размалёвана, куда-то
гармонью музыка плыла.

И где-то плачут втихомолку,
бредя во мгле по тишине.

А тут – поэма о коне
и оратория про холку.
Додекафония, кентавр,
раздробленная бомбой кварта,
в басовый ключ закручен тавр,
в планшете козырная карта.

Оглохнуть впору, онеметь.
И музы ватнички надели,
предпочитая не иметь
ни йоты пороха на теле.

Там Мельпомена по дрова,
Тут Талия мелькнет с манеркой,
и просвященная сова
угрюмо ухает венгерку.
А Клио – Господи, прости! –
в пылу солдатского фольклора
такое начала нести,
что охромела Терпсихора.

И кажется – тот лошачок,
влетевший в паузу с разгона, -
Пегас, сверливший, как сверчок,
милитаристский ум Горгоны.
И кажется, что этот луг,
тела, и кровь, и отзвук ора, -
сюрприз, доставшийся из рук
неосмотрительной Пандорры.

Духовной музыке – хана!
От духовой душа тоскует.
Свирель вполне отомщена,
и шкура Марсия – ликует!

В военной форме, на коне,
не выбрав времени и места,
не отразившись в быстрине,
проехал по мосту маэстро.
И капли мастера дождя
его кропили, проходя.

11
Понтифик, автор переправ
под шквальным бешеным огнем,
понтифик, наводи мосты,
полуоглохший, сам не свой.
Его любили штрафники,
хоть он и был им комиссар,
под шквальным бешеным огнем
не прятался ни за кого.
Но Бог, знать, миловал его.

12
Сон астраханский на войне.
Ряды страстей, желаний лавки.
В пыли подносы, шашки, шавки,
Кавун, плывущий по волне.
Шуршат по улицам чувяки,
молва о свадьбе или драке,
стучит сапожник молотком.
Он, маленький, сидит ладком.
Мать выбирает розу. Тень
лежит на лбу и круглых веках.
А свет плывет в морях и реках.
И скоро вечер, и опять
все звуки станут засыпать,
пока из темного простора
несутся жесты дирижера.

13
Фонтанка плещется – рукой
подать; подав из бельэтажа,
он счета не ведет пропажам,
не обольщается рекой.
Возможно, женщина звонит
внизу, и он бежит, ликуя,
возможно, лестница манит
ее – одну или другую.
Беверина, Берилюна,
горничная ночью лунной,
фрейлина из свиты царской,
затяжной роман гусарский.

Берилюна, Беверина,
органиста тень на стенке,
потекли ручьем перила,
у часов не ходят стрелки.

Навсегда ль к утру расстанусь?
Задремал сосед Ваш, Янус,
двухфасадный дом Толстого.
Чу, хозяин, полвторого,
листьев плещется позёмка
вдоль Фонтанки.
А любовь слова позерки
говорит, как дилетантка;
колдовство уйдет при свете,
чуть приправленное речью,
бродит отсвет по предплечью
Синей птицы, луч из клети.
И вне времени и места
в одичании постранства
улыбается маэстро
всем беспечным и бесстрастным.

14
Под гербом Иоганна-Фредерика
с полуорлом и звездами тремя
мелькнет ли эта тень души великой,
когда помалу схлынет кутерьма?
И сколько полудурьих зим и лет
понадобится сонмищу людскому
для нот его? для “да” его и “нет”?
Когда споем и мы снежку ланскому...

Он в кацавейке выцветшей стоит.
Дом выстроен. Не густо и не пусто.
И что ты есть – собор ты или скит,
искусство?
Что горло драть? застужено давно.
Никто и подлечить не предлагает.
Не жарко в комнате, а, может, и темно.
Туман вершины сосен облегает.
Чего бы проще – взять и процвести?
И процветать в каком-нибудь районе?
Но некогда – уже вода в горсти
Кастальского ключа, и ночь на склоне.
Возможен чай, подметены полы,
клеенка на столе и ломтик сыра.
В окне посаженных берез стволы.
И жить отчасти холодно и сиро.
В рояле обитают чудеса,
Вне обстоятельств, времени и места.
И слушает – как слушают – маэстро –
Его – во тьме – окрестные леса.

15
Горожанка скромная
С книжкой “Плюх и Плих”.
Рядышком с Коломною
снег три века тих.
Лампа деревенская,
В раме три снежка,
А в ответ-то венское
Трио в три смешка.
Гимназистка-скрипочка,
друг-виолончель,
вставшая на цыпочки
ёлочная ель.
Тенору - дурачиться,
времени – сникать,
песенке с Подъяческой
чижиком скакать.

16
Войну он закончил в Вене.
В Вене, где был он счастлив.
Где в маленьком кафе “Амаркорд”
пил он
вино Вены,
чей хмель отдавал вальсом.
В углу притулилась фисгармония.
И венская ночь
слушала русского военного.
Играющего
Моцарта
и Гайдна.
Под конец
Сыграл он “Прощание славянки”
и один из своих романсов.
Листья ночных дерев
аплодировали
maestro.
Вена!
Наконец-то он дома,
среди своих!
Он пошел на Венское кладбище
поклониться
Шуберту и Брамсу.
У кладбищенских ворот
купил он жареных каштанов
да пару пакетиков корма
для птиц и белок.
В Ленинграде
умерли от голода в блокаду
матушка и сестренка,
брата убили на фронте,
отца – во время одного из южных погромов.
Легкомысленные мраморные девы,
плакальщицы, похожие на цветочниц,
белые кладбищенские сестры
девушек Летнего сада
провожали его по аллеям
веселого кладбища Вены.
Он прочел фамилию Климта,
не зная, кто это.
Он встретил Бетховена
и обоих Иоганнов Штраусов.
И вся листва, вся трава, все цветы
кладбищенских кущ, виноградников ,
Венского леса Волшебной горы Альпийской
пели “Венский вальс”.
Перед ним в отдалении
маячила женская фигурка,
он шел за нею,
он знал: это Констанца.
Она привела его
К подножию виноградников
(по пути им встретилась
могила Малера;
Клюзнер поклонился,
сняв фуражку ).
Констанца стояла поодаль.
Никто не ведал, где похоронен был Моцарт,
в каком отроге общей могилы,
как мальчик из гетто;
но оба они,
и Констанца, и Клюзнер,
знали.
Кладбище пело.
Пел зяблик.
Пели свиристели.
Даже соловей пробудился.
Пела фальшивая скрипка
пушкинского слепого.
“Вторая будет моя...” -
усмехнулся победитель.
Фигурка Констанцы исчезла.
Тьма упала на купы.
Над кустами,
полными улиток,
всплыла Луна,
полная отражений.
Он почувствовал дуновение дыханья,
присутствие
веселого и любимого всеми
маленького человека
в паричке с косичкой
и сказал:
“Здравствуй, Моцарт! –
и услышал в ответ
сквозь лунный свет:
“Здравствуй, Клюзнер! –
Он возвращался с кладбища,
как с бала.
Он успел забыть всё:
братские могилы штрафбата,
свальные ямы мертвых больших сражений,
Бабий Яр,
запах костей сожженных
крематорийских сирокко.
Здравствуй,
сказано тебе – здравствуй,
Музыка,
у переправы Дуная,
где смилостивился перевозчик,
и перевез
заезжего человека
с берега смерти
на берег
птиц
поющих.